— Э! отец!.. Вот у меня какой отец — истинно отец! Денег надо? к кому? к отцу… Ну и даст.
Затем он направился к столу-косячку. Прочитанные стихи действительно поразили меня.
— Что? — начал Иван Иванович, вперяя в меня тихий и мягкий взгляд. — Понимаете ли вы, — и взгляд его мгновенно оживился, — понимаете ли вы, — продолжал он, — что струею свежего, совсем свежего воздуха брызнули на меня эти стихи…
Я еще несколько не доверял своему впечатлению, относя долю его к глубоко симпатическому чтению моего приятеля. Я взял у него из рук книгу, прочел стихи молча: впечатление то же.
— Несколько капризно! — заметил я. — Вредит, если вы хотите, еще то, что лето у нас среднего рода, а зима женского, — как вредит, пожалуй, лермонтовской переделке известного гейневского стихотворения то, что сосна и пальма женского рода. Но действительно свежо, оригинально — и обаятельно…
— Ну и капризность-то самая, — прервал меня Иван Иванович с тем же одушевлением, — похожа ли на чью-нибудь чужую капризность? хотя бы, например, на фетовскую?.. А вот на это что вы скажете, послушайте-ка.
И Иван Иванович прочел из той же книги, особенно рельефно выдавая некоторые стихи:
Над озером тихим и сонным,
Прозрачен, игрив и певуч,
Сливается с камней на камни
Холодный железистый ключ.
Над ним молодой гладиатор,
Он ранен в тяжелом бою,
Он силится брызнуть водою
В глубокую рану свою.
Как только затеплятся звезды
И ночь величаво сойдет,
Выходят на землю туманы,
Выходит наяда из вод.
И к статуе грудь прижимая,
Косою ей плечи обвив,
Томится она и вздыхает,
Глубокие очи закрыв..
И видят полночные звезды,
Как просит она у него
Ответа, лобзанья и чувства
И как обнимает его.
И видят полночные звезды
И шепчут двурогой луне,
Как холоден с ней гладиатор
В своем заколдованном сне.
И долго два чудные тела
Белеют над спящей водой…
Лежит неподвижная полночь,
Сверкая алмазной росой.
Сияет торжественно небо,
На землю туманы ползут,
И слышно, как мхи прорастают,
Как сонные травы цветут.
Под утро уходит наяда,
Печальна, бела и бледна,
И, в сонные волны спускаясь,
Глубоко вздыхает она.
— Знаете ли что, давно не изведанное физическое чувство испытывал я, читая эти могучие, стальные стихи… Да! стальные, — ораторствовал друг мой, уже вставши, — блестящие, как сталь, гибкие, как сталь, с лезвием, как сталь… У меня от затылка вдоль по спинному хребту бегали мурашки от множества отдельных стихов и образов — и в жар бросило от целого… Да! Это — сталь, чистая сталь! Пожалуй, господам, избалованным современными поэзиями, покажутся вещи молодого поэта и холодны, как сталь… Уж я даже слышал от одной барыни — большой любительницы стихотворений Некрасова да от одного господина, приходящего в неистовый восторг от всякого напряжения, что в стихах г. Случевского чувства мало… И слава богу, что чувствий у него нет: чувствия дешевы; страсть у него есть — без страсти эдакого образа, как наяду с гладиатором, не выдумаешь. Этот господин идёт в творчестве не от чувствий и даже не от мыслей и впечатлений, а прямо от образов, ярко предстающих его душе, захватывающих ее. Черт ли в них, в чувствиях? Вон у меня их очень много — девать некуда. Нет, я вам говорю, тут сразу является — поэт, настоящий поэт, не похожий ни на кого поэт, — стремительно заключил Иван Иваныч, а потом, немного отдохнув и проведя рукою по лбу, добавил: — а коли уж на кого похожий — так на Лермонтова.
Я был положительно ошеломлен таким заключением; но прежде чем рассказывать дальнейшую мою беседу с Иваном Ивановичем, должен сделать объяснительное отступление.
Горячее увлечение Ивана Ивановича в особенности изумило меня потому, что относительно поэзии Иван Иваныч судья необыкновенно строгий, даже своеобычливый и капризный. У него на это дело, как и на многое в жизни и в искусстве, совершенно особый взгляд. Лирики, говаривал он не раз, все равно что певцы. У одного большой и отлично обработанный голос, но ему петь нечего, и его песни — академическое показывание сил или этюды. У другого — голос небольшой, но в этом голосе есть глубоко симпатические ноты, и что он поет, то чувствует, и потому его однообразные звуки действуют на слушателей сильно, если не всегда, то, по крайней мере, в известные минуты. Так пел покойный Варламов. Чем он пел, особенно в последние годы его жизни, — неизвестно, но пел, и глубоко западали в душу его песни: так — поет в стихах Огарев. Есть, наконец, певцы, у которых голос не обширен, но симпатичен и выработал себе особенную манеру, часто причудливую, капризную, но обаятельную, — Полонский, Фет… Взгляд, как вы видите, странный, но имеющий довольно оснований. Иван Иваныч любит из наших поэтов весьма немногих, кроме Пушкина и Лермонтова, а именно: Тютчева, Фета, Огарева и Полонского, и хотя отдает полную справедливость высокому дарованию Майкова и недавно еще любовался удивительною сменою ярких и колоритных картин Констанцского собора и назвал Майкова за эту прекрасную вещь Веронезом, — но говорит, что Майков по натуре более живописец, чем певец, что живопись увлекает его в вечную погоню за частностями. В Мее он видит какую-то большую, неустановившуюся силу, какой-то огромный запас средств, расточаемых часто понапрасну, но — большая честь Ивану Ивановичу — он ценит, как немногие, блестящие стороны Мея и был весьма оскорблен статьею, появившеюся в одном из новых журналов, в которой о недостатке внутреннего содержания в поэзии Мея говорилось на двух печатных листах, а о новости его существенных достоинств, о его способности доводить русскую речь до типичности, как в некоторых местах «Ульяны Вяземской» и других произведениях, — одним словом, о Мее как о большом человеке в деле поэтического языка вообще, поэтически-народного в особенности, в деле воспроизведения народных типов — <на> одной страничке. Иван Иванович, помню, выразился об авторе этой странной критической статьи народною поговоркою: не рука Макару корову доить. Что касается до одного из главных корифеев нашей современной поэзии, до г. Некрасова, то мнение Ивана Ивановича в этом случае так странно, что, приводя его, я боюсь окончательно скомпрометировать моего героя в глазах читателей и в особенности читательниц, вероятно знающих наизусть превосходные стихотворения о Ваньке ражем и о купце, у коего украден был калач. Иван Иванович говорит странные вещи: Некрасов, по его мнению, замечательный, может быть, по задаткам натуры высокий поэт, но стихотворения его не поэзия: в них (по мнению Ивана Ивановича) носится, видимо, какая-то сила, по сила эта извращена и напряжена… Если слушать Ивана Ивановича, то г. Некрасов так-де убивает эстетическое чувство в увлекающихся им юношах и женщинах, как г. — бов убивает в своих последователях мыслящую способность. Пытался я обо всех этих пунктах спорить с моим романтиком, но его не переспоришь! А между тем он уже раз чуть не со слезами читал: