Одиссея последнего романтика - Страница 2


К оглавлению

2

Атмосферу тревожной взвинченности, которая окружала Григорьева в Петербурге, лучше всего передает его повествовательная и очерковая проза 1840-х гг. Внимание автора занимают преимущественно два человеческих типа. Это, во-первых, рефлектирующие индивидуалисты, «которые, слишком рано предавшись наслаждениям, теряют вкус ко всем», обрекая себя на двойной разлад — и с миром, и с собственной жизнью. Выводя подобных персонажей, Григорьев словно откликался на призыв глубоко чтимой им Ж. Санд «описать болезнь тех, кто жил» (одним из главных симптомов этого общеевропейского недуга, распространившегося в первую половину XIX в., являлась «ярость сил, которые стремились все постичь, всем обладать, но от которых все ускользает, даже воля…»). Второй тип, довольно полно обрисованный в григорьевской прозе, — демонические личности, которые порвали с будничной моралью, исповедуя тот вид романтического максимализма, что признает лишь высшую, «эксцентрическую», форму страсти («Истинно и сильно только то, что ничего не знает истиннее и сильнее себя; любовь, например, только тогда любовь, когда ее ничто не остановит…») и санкционирует любую акцию, совершенную по ее внушению («Пусть я погублю ее — я ее люблю…»).

Эти типы соотносятся с двумя центральными темами в творчестве Григорьева 1840-х гг. — страдания и рока. Однако в прозе, наиболее отягощенной литературными штампами, сами понятия страдание и рок часто ограничены буквальными значениями. Истинное представление о смысловой вместимости этих понятий у Григорьева дают его лирика и стихотворная драма:


Нет! есть страдание без страха и смиренья,
Есть непреклонное величие борьбы,
С улыбкой гордою насмешки и презренья
На вопль душевных сил, на бранный зов судьбы…

Состязательные отношения между активным, «бесстрашным» страданием и роком («судьбой») — это и есть борьба; такова внутренняя тема и название цикла, который стал вершинным достижением Григорьева-поэта.

Этот цикл был написан в Москве, куда Григорьев вернулся в самом начале 1847 г. «Начинается настоящая молодость, — вспоминал он позже, — с жаждою настоящей жизни, с тяжкими уроками и опытами». Через полгода после возвращения на родину Григорьев женился на Лидии Корш (сестре Антонины), и первые годы их брака еще не предвещали того непоправимого семейного разлада, который для обоих обернулся жизненной трагедией. В 1850 г. Григорьев сблизился с кружком Островского и вошел в «молодую редакцию» «Москвитянина»: здесь «нашлись» все его «дотоле смутные верования» и в полной мере реализовалась «энергия деятельности» как критика и переводчика. «В эту же эпоху, — подчеркнул он в «Кратком послужном списке…», — писались известные стихотворения, во всяком случае, замечательные искренностью чувства» . Лирические произведения, впоследствии составившие цикл «Борьба», были навеяны новой несчастливой страстью: в начале 1850-х гг. Григорьев «до низости, до самоунижения» влюбился в Леониду Визард, дочь своего сослуживца по Московскому воспитательному дому.

Цикл «Борьба», который рассматривают как «метафорический аналог к жизни самого поэта», включает стихотворения, заметно отличающиеся друг от друга и стилевыми особенностями, и ритмико-интонационным рисунком. Но даже на фоне этой общей «незаглаженности» резко выделяются два образца романской лирики — «О, говори хоть ты со мной…» и «Цыганская венгерка». Григорьев достиг здесь редкого эмоционального эффекта, потому что, пройдя по тонкой грани, разделяющей поэзию и кабацкую декламацию, впервые озвучил тот безнадежный надрыв, который не имел в литературе права голоса:


Уж была б она моя,
Крепко бы любила…
Да лютая та змея,
Доля, — жизнь сгубила.
По рукам и по ногам
Спутала-связала,
По бессонныим ночам
Сердце иссосала!

В 1856 г. Л. Визард вышла замуж за начинающего драматурга М. Н. Владыкина, и около этого времени распалась «молодая редакция» «Москвитянина». Летом 1857 г. Григорьев отъехал за границу, а когда вернулся в Россию, то большей частью жил в Петербурге. Его последним сильным увлечением была М. Ф. Дубровская, в прошлом барышня легкого поведения, обладавшая очень тяжелым характером; этот изнурительный роман, длившийся почти до смерти Григорьева, отозвался в строфах, которые удержали мгновенно испаряющуюся естественность разговорной речи:


Хотя по-своему любила
Она меня, и верю я…
Ведь любит борова свинья,
Ведь жизнь во всё любовь вложила.

В поэме «Вверх по Волге», только что процитированной, лирический герой вспоминает женщину, в которую «везде влюблен», — свой «далекий, светлый призрак». К «далекому призраку» — Леониде Визард — обращено и последнее стихотворение Аполлона Григорьева, внезапно скончавшегося 25 сентября 1864 г.

Повторим: уже в 1840-е гг. Григорьеву не по пути ни с западниками, ни со славянофилами. Его мышление становилось, как он позднее выразился, «калейдоскопическим». Это означало, что на вооружение бралась любая мысль, исходившая из того или иного лагеря, если она была «живорожденная», то есть укорененная в жизненной эмпирии. В известном смысле идея отчуждалась от породившего ее контекста, вследствие чего представала в особом качестве: «А ведь мысль, не прикованная к теории, такой свободой своей ужасно много теряет в своей силе, хотя, может быть, и много выигрывает в своей правде» (курсив наш. — А. О.).

В начале 1850-х гг., когда «молодая редакция» «Москвитянина» устанавливала руководящие принципы будущей деятельности, Григорьев предложил опираться только на инстинктивный демократизм и непосредственное чувство. За этим стояло убеждение, что все доктрины — как существующие, так и проектируемые — умозрительны, неадекватны реальным жизненным процессам. Через несколько лет, в статье «После «Грозы» Островского», он втолковывал широкой аудитории: «Теории, как итоги, выведенные из прошедшего рассудком, правы только в отношении к прошедшему, на которое они, как на жизнь, опираются; а прошедшее есть всегда только труп <…> в котором анатомия доберется до всего, кроме души» . А в письме к М. П. Погодину от 7 марта 1858 г., в очередной раз признаваясь во «вражде к теории, к той самой теории, которая есть результат жизненного истощения» в мире, Григорьев наметил фундаментальную оппозицию: «Теория и жизнь, вот запад и восток в настоящую минуту» .

2